"Природа и Охота”, 1893
МАХАЙ
Былые радости! Забытые печали!
3ачем в душе моей вы снова прозвучали?
И снова предо мной средь явственного сна
Мелькнула дней мох погибшая весна”...
Это был - чистый костромич; костромич от головы до самых пят!.. Более красивой собаки у нас не было во всей стае, состоящей из 24 смычков. Подобных экземпляров мне никогда не доводилось более видеть ни в стаях знакомых мне охотников, ни даже на выставках впоследствии. Это было нечто идеальное; даже более того, - какая-то утопия костромской породы.
Генеалогия его предков не восходила далее матери, тоже довольно породистой костромской суки; но кто был его отец, дед, бабка - покрыто мраком неизвестности. Даже мать его была допущена в нашу на диво слаженную и спетую стаю против всех правил и убеждений. Дело было так.
Проживал в наших местах некий Иван Петрович Сизый, более, впрочем, известный под именем "Махай", за привычку вставлять это слово в свою речь ни к селу ни к городу. Да я думаю, он и сам не знал, что оно и означает, это мудреное слово. Однажды я осмелился и спросил Сизого, что значит "Махай?"
- Слово немецкое, и того, махай его, мудренее! - ответил Сизый, нисколько не смущаясь.
- Поедем, Махай, на межу дупелей глушить.
- Едем, махай тебя возьми; дело хорошее!
Вот этот-то самый Сизый, ездивши по каким-то своим делам в Курск, и привез моему отцу в подарок щенную костромскую суку Песню.
- Где ты, Махай, взял ее? - спросил отец, внимательно разглядывая подарок.
- Где? А на улице, махай ее возьми!
- Как на улице?
- Да так. Значит, я уезжаю, а она, махай ее возьми, бежит; ну, значит, и того...
- Украл, значит?
- Зачем украл? Сука блудящая. Ты же не пустишь, махай тебя возьми, своих собак гулять по улицам?
Блудящая сука была водворена на нашу псарню и отдана под надзор доезжачего Максима.
От приплода никто не ожидал ничего путного, тем более что сука была блудящая, по выражению Сизого, - и черт ее знает, с кем повязалась.
Через две недели Песня благополучно разрешилась семью щенками, из которых было целых пять сучонок и только два кобелька.
- И видно, махай ее побери, что блудящая! - глубокомысленно заметил Сизый, рассматривая приплод.
- Всех оставишь? - обратился он немного спустя к моему отцу.
- Этого только не доставало! Пару оставлю, да и то только поглядеть, что из них выйдет.
- Так я тебе выберу!.. - И Сизый, нагнувшись над еще слепыми щенками, начал выбирать.
Выбирал же он их по своей особой примете, а именно: он брал двумя пальцами, - более похожими на корявые сучья старого дуба, чем на пальцы, - щенка за кожу у затылка, приподымая его кверху, встряхивал; если щенок молча переносил подобное испытание, то считался хорошим, если же подымал писк, то такой забраковывался и обрекался на смерть. Почему-то все пять сучонок и один из кобельков молчали, что только Сизый с ними ни проделывал; последний же кобелек поднял невозможный писк, едва только толстые пальцы Сизого дотронулись до его шкуры.
- Дрянь, махай его забери! - презрительно проговорил Сизый, отбрасывая щенка в сторону.
- Ну и быть ему Махаем! - изрек отец.
К полному неудовольствию Сизого, оба кобелька были оставлены, а сучонки погибли, не увидевши света.
Песня ощенилась третьего января, а в мае месяце того же года все мы были поражены следующим афронтом.
Как-то перед вечером вся наша семья сидела на террасе за чаем. На террасу взошел наш доезжачий Максим и вытянулся перед отцом.
- Что тебе? - спросил его тот.
-Дозвольте, барин, разбудить вас завтра на зорьке?
- Зачем это тебе?
- Да извольте послушать, что Песня выделывает по утрам со своими щенками, - оказия, да и только!
Из дальнейших вопросов выяснилось, что Песня, как чадолюбивая мать, заботящаяся о воспитании своих сыновей, каждое утро на заре отправляется с псарного двора вместе с детьми в лес и наганивает их по молодым зайцам.
На другой день, рано утром, я, мой отец, Сизый и доезжачий были в лесу вместе с Песней и щенками. Действительно, оказалась оказия!
Представьте только себе, что щенята с маменькой идут так, что и двух осенистых собак за пояс заткнут. Но вот заяц найден, и начинается потеха: заливается по зрячему Песня, а за ней, не поспевая и путаясь в траве, плачут пятимесячные щенята... Картина умилительная.
- Что, Махай, умеешь ты выбирать щенят? - обратился к Сизому мой отец.
- Суки еще лучше бы вышли!
В октябре оба девятимесячных щенка уже гоняли в стае на славу, - понятно, не при дальних отъезжих охотах.
Сильно жалел отец, что не оставил от Песни весь приплод, тем более что брат Махая - Будило погиб в первую же осень от чумы.
На вторую же осень Махай, несмотря на свою молодость и малоопытность, сразу попал в число главных вожаков нашей стаи. Трудно было вообразить себе более резвую собаку; плохо приходилось зверю под его гоном: как бы на руках нес он его всегда. Мне самому не один раз приходилось видеть, как Махай в одиночку сганивал лисиц и зайцев.
Варом варит, бывало, спетая стая; стон стонет по лесу; целый хаос диссонирующих, но в то же время чудно гармонических звуков льется там; целая волна их несется ко мне навстречу... Я, судорожно сжимая в руках ружье, стою притаившись на верном лазу для красного. Что-то странное делается со мною: мне холодно и жарко в одно и то же время; так сильно бьется и замирает мое сердце; глаза заволакивает каким-то туманом; так и ходит ружье в руках...
А эта бурная, неудержимая волна все приближается и приближается ко мне, ревя все грозней, все озлобленней. Мне кажется, что сейчас она налетит и вмиг смоет, охватит меня всего... Захлебываясь как бы от сильной боли, как зарезанный, рыдает Махай; плачет мать его, Песня; серебряными колокольчиками заливаются Докука, Золотарка и Флейта, а дальнейших звуков остальных голосов стаи не разобрать: плач не плач, рев не рев... Это что-то невыразимое, непонятное, но грозное, как ропот отдаленного морского прибоя, который, подгоняемый крепким ветром, стремительно катится к берегу, все смывая на своем пути... Все это море звуков покрывает, заметно выделяясь, металлический баритон другого вожака стаи, Выплача...
Вот гон уже совсем близко, почти у ног... Еще минута - и на полянку предо мной, надседаясь, выкатывает матерая лисица... Я ничего не вижу, кроме этой лисицы...
Машинально подымается ружье, нажимается спуск; лисица только ходу наддает после моего первого выстрела чуть не на двадцать шагов.
- Да что же это?., что же это? Неужели промах?!.. - чуть не со слезами спрашиваю я себя.
Гремит второй мой выстрел. Лисица опрокидывается как-то на бок, но сию же минуту справляется и легкими прыжками, как бы не раненная, летит к уже близким, спасательным для нее кустам. Я бросаю ружье и, как добрая борзая, мчусь за ней в одиночку. Но вот, ломая кусты, что-то, как буря, проносится мимо меня. Миг, один только миг - и Махай уже лежит, облизываясь на придушенной им лисице...
- Дошел! Дошел! - ору я не своим голосом, обезумев от радости.
Проходит довольно времени, пока вся стая не вываливает на полянку и не окружает своего вожака, лежащего на лисице, и горе той собаке, которая осмелится приблизиться очень близко к Махаю: дорого ответит она за свою дерзость и долго будет визжать после встряски, которую задаст ей Махай.
Одним словом, из Махая, рожденного от блудящей собаки, говоря словами Сизого, гонец вышел на славу. Наш доезжачий и Сизый души в нем не чаяли. Были у него недостатки, - да у кого же их нет? Впрочем, недостатки были такие, что иной, пожалуй, и за достоинства их сочтет; про Сизого я уже не говорю, тот так прямо влюблен был в своего тезку.
- Если ты, махай тебя возьми, да не поведешь породы от Махая, то я тебя знать не хочу! - часто говорил он моему отцу.
Перечислим теперь недостатки Махая, которые Сизый считал величайшими достоинствами.
Стеснения своей свободы Махай не переваривал, и если на него надевали смычок, то с ним делались чуть не конвульсии, почему он, единственная собака из всей нашей стаи, пользовался особой привилегией и всегда разгуливал на свободе. Поедем ли мы в отъезжее поле чуть не за сотню верст, Махая ни за что не возьмешь на смычок и даже не усадишь в телегу; он спокойно бежит себе стороной дороги, не минуя ни одного предмета, почему-либо обратившего на себя его внимание, и обнюхивая каждого встречного человека.
По проезжим дорогам у нас, в Малороссии, как известно, чуть не у каждого мостика сидят слепцы-нищие с чашками и просят милостыню у проезжих. Махай, бывало, ни одного не пропустит из них: обыкновенно как-то сбоку, как бы подкрадываясь, подберется он к такому слепцу, прежде всего обревизует его чашку - нет ли там чего съедобного, - в виде бублика, положенного добрым хуторянином, и если таковой окажется, то не преминет съесть его тут же, около слепца; а затем лизнет его в лицо, как бы в знак благодарности за вкусный бублик, и преспокойно продолжает свою дорогу.
Понятно, слепец-нищий за съеденный Махаем бублик получал всегда двугривенный и оставался более чем доволен.
- Любопытная собака, махай его забери! - замечал по этому поводу Сизый, усмехаясь себе в усы.
В эту же вторую осень у Махая с лисицей приключился такой инцидент, что он после него не рисковал приближаться к лисице ближе, чем на двадцать шагов. Странно, что после этого волков, даже матерых, Махай нисколько не боялся и первый лез в драку, когда сажали волка; к лисице же, даже убитой, никогда не рисковал приблизиться, а поджавши хвост, отходил от нее возможно подальше и ложился на землю, ни на минуту не отводя от нее глаз, как бы боясь, что она вот-вот вскочит и бросится на него.
Я один только знал настоящую причину этой непонятной робости Махая перед лисицей, и когда все стали замечать эту робость, то и объяснил ее. Вот что случилось с Махаем. Мы с нашей охотой брали ольховые острова, цепью тянущиеся по широкому лугу, вблизи обширного соснового бора. Я стоял на перемычке между двумя островами. Влево от меня, по ольхам, не смолкая, шел гон вот уже более часу. Все стреляли и стреляли очень много; только мне не везло, и я еще даже хвоста лисьего не видел. Но вот на меня вынеслась шумовая лисица и кинулась по чистому лугу к бору. Раздался мой выстрел, и лисица покатилась с перебитым задом. Уйти она не могла, а потому я, не называя собак, начал заряжать разряженный ствол бывшего у меня тогда еще шомпольного ружья. Как вдруг около меня, наткнувшись на свежий след только что убитой мною лисицы, погнал Махай. Минута, и он уже около нее... Вот тут-то и случился казус, благодаря которому Махай стал так сильно бояться лисиц. Едва он кинулся на нее, как она, повернувшись с быстротой змеи, впилась Махаю в верхнюю губу, - да таки замерла на ней... Много труда мне стоило добить лисицу и освободить Махаеву прокушенную насквозь губу. И погибла с тех пор в цвете лет Махаева злобность по лисицам... уж больно напугала, должно быть, лиса его!..
Только один друг и был у Махая из всей многочисленной прислуги нашего дома, а именно - доезжачий Максим; остальные же все были его враги, и враги кровные. Положим, Махай сам был виноват в том, что вся дворня его ненавидела: большего вора, большего пакостника, и пакостника даже без всякой цели, трудно было и представить себе среди собачьего рода. Стоило только повару на минуту отвернуться от плиты или задуматься о черноглазой горничной Катре, как уж Махай через раскрытое окно похищал жарившуюся курицу или что-либо другое съедобное и, несмотря на целый град летевших ему вдогонку полен, удирал со своей добычей в близлежащие кусты, где с аппетитом и закусывал, вовсе не думая о том, что воровство есть преступление, предусмотренное законом, за которое ему рано или поздно придется нести наказание.
Стоило только нашей старой экономке отправиться в погреб, как тут же, едва переступая с ноги на ногу, крадется за нею Махай, и, как только она, войдя в погреб, забыла затворить за собой дверь, можно было держать какое угодно пари, что Махай не преминет воспользоваться оплошностью старухи и стащит что только возможно из съестного.
- Чтоб тебя разорвало, проклятая! - ругается старуха вслед улепетывающему с добычей Махаю.
Махай знал, что на вора всегда припасена дубинка, которая бьет иногда и очень даже больно; а потому, удравши в кусты с похищенным и скушавши его там в укромном местечке, никогда не торопился обратно домой, помня из личных опытов, что нехорошо попадаться на глаза человеку, которому ты только что устроил какую-нибудь неприятность, лучше переждать маленько, а когда все успокоится, тогда и вернуться потихоньку домой, не рискуя, что повар или кто-либо другой спустит его, Махаиную, шкуру.
Часто, возвращаясь летом с легавой собакой с охоты, я натыкался среди леса на Махая, лежащего вверх своим насыщенным брюхом где-либо под тенистым кустиком.
- Махаище! Ты что здесь, подлец, делаешь? Пойдем домой!...- обращался я к нему с речью.
Но он только повизгивал от радости при такой приятной для него встрече да хвостом повиливал, скаля зубы и даже не думая подниматься с своего насиженного места.
Это так и значило, что в доме Махаем устроено какое-нибудь новое похищение либо пакость какая, и он спасает свою шкуру, пока не пройдет гнев обиженных им.
Пакостник, как я уже упомянул, он был страшный.
Боже сохрани, бывало, если ему как-нибудь удастся чрез открытую дверь на террасе проникнуть в дом: непременно что-либо разобьет или повалит. Без этого ему никак не обойтись. Даже своего приятеля тезку раз тоже обидел он кровно. Забрался каким-то образом он к нему в комнату, повалил и перебил чуть не все его чубуки; даже самый табак Жукова, столь неприятный для собачьего обоняния, рассыпал по всей комнате и затем, как бы совершивши какой-либо подвиг, ушел и преспокойно разлегся себе среди двора.
- Любопытная собака, махай ее забери: и до моих трубок с табаком ей дело! - жаловался нам Сизый.
В этом же году Махай был повязан с довольно ладной костромской же сукой, Спевкой, которая и ощенилась преблагополучно девятью щенками, вылитыми портретами своего папеньки. От этой-то Спевки, а затем от ее потомства и пошли наши знаменитые на всю губернию гонцы по красному. У всех у них была кровь Махая, но ни одна из собак не вышла так идеально породиста, как сам производитель.
Только две осени и поработал Махай в нашей стае; а летом, на третьем году, погиб преждевременной и позорной смертью, опять-таки благодаря своей страсти к воровству.
Странное происшествие случилось в это лето у нас во дворе: в запертом погребе начали пошаливать домовые. Как ни пойдет туда старуха-экономка, так и подымет громкий вой со всевозможными причитываниями: сметана оказывается съеденной, кувшины с молоком - поопрокинуты, побиты... просто в погребе погром какой-то, как после нашествия Батыя. Дворня на том и порешила, что домовой шалит, - больше некому! Домовым же, как впоследствии оказалось, был не кто иной, как все тот же Махай. Он умудрился сзади погреба прорыть себе ход внутрь его и преспокойно хозяйничал там по ночам в полное свое удовольствие.
Однажды у нас были гости, и поздно ночью экономке понадобилось сходить за чем-то в погреб. Боясь все того же домового, она пригласила себе в провожатые нашего дюжего кучера Герасима да еще мальчишку, его сына. Шествие к погребу открылось торжественное: впереди шел Герасим с ключами, за ним его сын с фонарем, и уже сзади всех, отставая все дальше и дальше, старуха-экономка.
Вот Герасим приблизился к погребу и храбро вложил в замок ключ; фонарь дрогнул и чуть не погас в руке мальчишки; экономка застыла в приличной дистанции от погреба, так и готовая каждую минуту сорваться с места и с криком испуга броситься к дому.
Погреб стоял в стороне от дома, саженях в пятидесяти, около довольно большого пруда.
Звякнул отпертый замок, растворилась дверь погреба, и дружный крик вырвался из трех грудей перепуганной прислуги. Герасим все-таки оказался храбрые всех и только крестился да шептал: "С нами крестная сила"... Экономка же и мальчик, бросивший фонарь, улепетывали что есть силы к дому.
Из темной двери погреба вылетело какое-то чудище, с непомерно большой головой и, пометавшись во все стороны по двору, с ревом бросилось в пруд. Несколько всплесков, взбулькиваний, вой какой-то, - и снова все стихло, все успокоилось на зеркальной воде пруда.
Во дворе же кагал поднялся невыразимый: все, что было живого в доме, повыскочило во двор; Сизый даже ружье захватил на всякий случай. Искали, искали, и никакого домового нигде не нашли.
Наутро же все выяснилось: труп Махая был замечен в пруду, причем на голове его, насунутый до самой шеи, покоился кувшин из-под молока. Дело было, надо думать, так.
Махай, по обыкновению обманутый темнотой ночи и считая себя в полной безопасности, хозяйничал в погребе, пробравшись туда вырытым им ходом; закусивши по всей вероятности обстоятельно, он возжаждал; чем же лучше, как не молоком, утолить ему свою жажду?.. Вот он и принялся за молоко; но в это время послышались голоса идущих к погребу людей; замок звякнул... Перетрусил бедный Махай: ну что, как застанут?... и бежать надо, и холодненького молочка уж больно охота попить... Эх! Успею еще! Подумалось, должно, ему, он с жадностью начал лакать молоко, засовывал все глубже и глубже в кувшин свою физиономию. Дверь погреба отворилась; а тут, как нарочно, Махаева голова застряла в проклятом кувшине... Совсем ошалел Махай: бросился с перепугу сам не зная куда и зачем; темно ему - зги не видно; мотнулся он в одну сторону, в другую, и угодил прямо на глубокое место пруда, где и погиб преждевременно.
Никто не был так огорчен смертью Махая, как Сизый.
- Утроба твоя ненасытная, махай тебя задави! Кормили тебя мало, что ли? - плакался он над раздутым трупом утопленника.
- Был Махай, махай его задери, и не будет у тебя никогда больше другого Махая! - часто впоследствии говаривал он отцу, чуть не со слезами в голосе.
Угадал Сизый: другой подобной собаки и по выставкам теперь не встретишь!
Н.ЯБЛОНСКИЙ